Андрей Матвеев: [«Самое интересное в рок-клубе было до открытия рок-клуба!»]
Первый разговор, 2011 год
— Андрей, ты как системный рок-писатель можешь ответить, а есть такое — уральский рок?
— Ну, вообще, есть. Если мы возьмём приснопамятные годы, то роков было три: был московский рок, был питерский рок и был свердловский рок. И они все друг от друга кардинально отличались. Пускаться в дефиниции, объяснять, почему и как?
Ну, они даже образом жизни отличались. Отличались мэсседжем, отличались музыкальной фактурой.
Думаю, любой музыкант скажет точнее, я же был глобальный тусовщик того андеграунда, вот и всё. Но это да, это было явление. Если мы будем брать те группы, которые положили начало рок-клубу, их было-то всего пять, то каждая из них — это абсолютно уникально.
Начиная с «Трека», которую я до сих пор считаю одной из лучших команд страны и какие-то их музыкальные находки тех пор практически находятся в нынешнем времени.
Это «Наутилус», который был лучшей группой, наверное, страны. Это «Урфин Джюс», это «Чайф»… А больше-то о ком? Та же «Агата Кристи» — она появилась позже.
— Ты как писатель, наверное, больше различаешь текстовую основу?
— Она тоже иная! Хотели бы мы того или не хотели, но 70 процентов текстовой составляющей — это покойный Илья Валерьевич! Вот и всё этим сказано.
Это и «Наутилус», это и «Урфин Джюс», это и «Настя» в её лучших проявлениях. Это и Егор в его сольнике, я беру то время.
Шахрин — так это же самобытный лирик. Но даже то, что делал Шахрин, это всё равно вне питерского и московского пространства.
Любой город накладывает отпечаток. Отпечаток духовный, душевный, шизофренический, параноидальный, сюрреалистический.
Слава даже, когда писал сам, та же песня «Мальчик Зима» не могла появиться ни в Питере, ни в Москве. Есть в Екатеринбурге, тогда — Свердловске, нечто такое, что генерировало вот этот подход к реальности.
Может быть, слишком много серьёзности было во всём этом, но город-то у нас не самый располагающий к веселью! А тогда, это было 100 процентов, тогда веселья было меньше, чем сейчас.
— Смотри, начало 80-х, «Ариэль» и «Песняры» играли примерно рок, а почему у нас запрещали? Тексты?
— С одной стороны, отвечать на этот вопрос невозможно, потому что определить степень идиотизма всегда очень сложно.
Когда человек начинает выражать себя свободно, то тут есть два слова: «выражать» и «свободно». И когда свобода превалирует над выражением, это нравится гораздо меньше, потому что одна свобода вызывает желание другой. А в том обществе, в котором мы жили тогда, само понятие «свобода» не очень котировалось, вот и всё. Это раздражало просто потому, что это было, а этого не должно было быть.
— То есть надо благодарить за рок советскую власть?
— Ты знаешь, вот то, что происходило с западным роком, не намного отличалось в 60–70-е. Запретить Элвиса Пресли в Америке было достаточно сложно, но те выступления, которые были против него, они были глобальные. И религиозные, и политические. То же самое касалось «Битлз», «Роллинг Стоунз».
Но само общество свободного рынка не позволяло довести до конца это дело «против». Я не могу сказать, было это хорошо или нет. В лучшие годы нашего рока, в 80-е, у нас какой-то вирус поселился и всё.
Вот был такой взрыв, а чем он был вызван? Перебирать аспекты — социальные, политические — смысла нет никакого.
Просто, как Слава сказал, «а раньше было совсем другое время». То есть так было надо. Мы все, все музыканты, я — как писатель, ты — как фотограф, мы все оказались в нужное время в нужном месте.
— Как ты думаешь, из-за чего первые рок-группы Свердловска, «Трек», «Урфин Джюс» не состоялись как шоу-бизнес?
— Ты знаешь, первые запоздали. А следующие успели. История каждой из наших топовых групп имеет свои плюсы и свои минусы. «Трек» просто опередил своё время. «Урфин Джюс» мог, но ему не дали. Эти группы послужили, скажем так, фундаментом. Но они стали культовыми, это же хорошо.
— Про Шахрина расскажи...
— Ну это было… Мне попала кассета. Лёня Баксанов дал и говорит: «Слушай, у нас тут парень есть, поёт песни, я хочу, чтобы ты послушал…» Я взял эту кассету, а как раз это был знаменитый приезд БГ сюда, на несколько дней, это была такая развлекуха, поэтому меня практически не было дома. Мы с Граховым пропадали с Борис Борисычем, это можно было понять. Звонит Шахрин, а я только в этот день погрузил БГ в самолёт, приехал, отоспался, послушал, и то ли на фоне этого многодневного рок-н-ролльного драйва, то ли еще почему, но я понял, что там есть что-то. Бывает — есть музыка, бывает — есть слова, но когда всё это совпадает…
Видишь ли, у нас музыка в основном групповая, свердловская-то. Музыка, тяготеющая к сложным аранжировкам. Свердловский рок тяготел к такой вот фундаментальности, а тут — я слушаю парня, который поёт под гитару и поёт честно, откровенно, искренне и поёт зло. А надо понимать, что сегодняшний Шахрин и тогдашний Шахрин — это разные Шахрины, но это Володя и сам не скрывает, мне эти песни искренне понравились. Три-четыре из них настолько понравились, что я понял, что это не должно быть достоянием только одного меня. Ну а дальше… в той жизни многое было проще в каких-то вещах. Можно было поехать к Кормильцеву, взять у него его знаменитую «Соньку», на которой писались, по-моему, все. Можно было позвонить Мише Перову, познакомить его с Шахриным, посадить их у себя дома — отрепетировать в течение получаса. Бегунов мог ходить и отпускать какие-то дурацкие реплики… И альбом «Волна простоты» так вот и был записан у меня дома, мы эту запись отправили в Москву, и в сопроводиловке я написал, что это наш «уральский Боб Дилан», и в принципе, он тогда таким и являлся.
— Ты смотришь так на меня сейчас, как будто вспомнил что-то интересное?
— Да самое интересное в рок-клубе было до открытия рок-клуба! Вот и всё! Все эти наши поездки в Ленинград, очень смешные. Я поехал первым, потом поехал Грахов. Мы сидели дома у меня, я, Кормильцев и Грахов, писали какие-то бумажки, всё это было страшно весело, потому что было ощущение крайней жизненной необходимости. Почему? Вот сейчас я не могу понять. Это был воздух! И тогда были другие отношения между всеми. Когда Бутусов пел на фестивале в таком количестве проектов до такой степени, что у него могла пойти горлом кровь? Это я вспоминаю группу «Степ» и Славу в несвойственной ему роли хэви-металиста-постмодерниста.
Жаль, не снято это…
Ну, ты доволен? Вот и всё!
Второй разговор, 2012 год
— Андрей, мы специально встречаемся второй раз с тобой, я собираю в эту серию воспоминания об Илье Кормильцеве, вы общались до последнего, да?
— Ты знаешь, это вообще-то грустная история… Их было два, этих разговора. Там была такая преамбула: по каким-то совершенно идиотским причинам мы с ним последний раз встретились в феврале 2006-го года, когда он сюда (в Екатеринбург) приезжал, 23-го февраля. Мы замечательно посидели в каком-то пабе. Я-то человек непьющий, но состояние гурмэ у нас присутствовало на протяжении всех десятилетий нашей дружбы, чуть-чуть не хватило до двадцати пяти лет. А потом мы вдруг резко перестали общаться. Такое бывает. Даже письмами не обменивались, хотя у меня в почте, я тут недавно разбирал почту и обнаружил колоссальное количество писем от него и убил весь вечер на чтение их, от начала нулевых.
А потом… он уехал в Лондон.
Потом начались проблемы, ну, проблемы со спиной начались здесь ещё. Никто не знал, что это проблемы не со спиной.
А потом мне позвонил Володя Харитонов, мой друг добрый тоже, он работал с Ильёй в «УльтраКультуре», был у него редактором и сообщил «Илья болен и поставлен диагноз».
Я помню хорошо этот вечер. Был жив мой любимый долматин, мы с ним гуляли, позвонил Володя, а там были проблемы финансового порядка, скажем так, в Лондоне возникли.
И я прямо с улицы позвонил Славе (Бутусову) на мобильный. Просто сказать, что Илье поставили диагноз и есть какие-то проблемы, с которыми надо помочь. Слава был в Европе, на гастролях, он сказал, что он «всё понял».
Стало это известно 13–14 января (2007 г.).
И первый раз, когда я звонил Илье, его ещё не перевезли в клинику, которую удалось снять на деньги Абрамовича, который проплатил там всё, он был в хосписе и как-то… ты знаешь, он был бодр, сказал «хорошо, что не забыл» со своей достаточно истероидно-ехидной интонацией, которая довольно часто у него бывала, потому что он постоянно был в состоянии взведённости, такой вот.
А последний разговор был за два дня до его смерти, то есть он ушёл 4-го февраля, я звонил в пятницу, 2-го. И, дословно, я его спросил «как ты себя чувствуешь?»
Он мне сказал «зачем ты мне задаешь такие идиотские вопросы? Мне сейчас некогда об этом думать, извини» и бросил трубку.
То есть, всё понятно.
Как бы тебе сказать, всё это было ожидаемо, то, что произошло через двое суток, в 10 утра по лондонскому времени, но каждый из нас, из живущих, из продолжающих жить, он ощущает вокруг себя с каждым годом всё больше и больше дыр в пространстве. Есть дыры, которые не то, что зарастают, но не так действуют на тебя. Есть дыры, которые продолжают настолько вибрировать, настолько жёстко притягивать, настолько не отпускают, проще говоря — болят. И уход Ильи, для меня, это вот такая главная дыра. Даже в сравнении с уходом родственников, старых товарищей, сокурсников, одноклассников.
Когда отношения длятся десятилетия, а ты переживаешь разные степени, то сближения, то отдаления, то снова сближения, причём всё это не только на интеллектуальном, эмоциональном, а просто на человеческом уровне. Когда меня спрашивают «как вы дружили?», мы не дружили. Мы были просто родственниками. Есть ощущение кровности некоей, которое остаётся. И тяжело, мне его, мягко говоря, не хватает.
А первый раз, когда мы встретились, ни о каком там рок-подполье не было и речи, я знаком с ним, шапочно, был с конца 70-ых. Я даже помню, как мы первый раз увиделись. Я кого-то ждал возле университета, я его уже закончил, а Илья уехал из Питера, где он закончил первый курс, сюда, и тоже кого-то ждал.
Стоял весь из себя, ты знаешь, мне это напоминает пижона, который пошёл на Бродвэй, как раньше говорили. Он очень смешной был.
Очень часто был смешным, это тоже его неотделимая такая часть. И я спросил ребят, которые тоже там торчали «а это что за хмырь?» и они мне «такой тусовщик приехал — Кормильцев». Потом мы с этим тусовщиком пару раз пересеклись, а потом всё началось.
Была такая смешная вещь — семинары рокеров. Их было всего два и проводил их горком комсомола. Видимо, по разнарядке КГБ, как я понимаю.
Один был в 83-ем году, второй, по-моему, в 84-ом. Ещё смешно, что оба эти семинара организовывал господин Дубинкин, который ныне у нас подследственный глава пенсионного фонда. Все мы были молодые и время было весёлое, поэтому эти семинары были такая нормальная пьянка. И на первой этой семинарской пьянке… сейчас тоже смешно это вспоминать, а я же дружил с группой «Трек», а все, кто дружил с группой «Трек», они были не друзьями группы «Урфин Джюс», а Илья был не просто сторонником, а неотделимой частью группы «Урфин Джюс». А все эти взаимоотношения доходили порой до выяснения чуть ли не на кулаках, но об этом лучше спросить Зяму…
И вдруг мы, каким-то образом, на первом семинаре оказались с ним в одной комнате, с бутылкой портвейна, и начался какой-то филологический разговор, который не имел никакого отношения к року.
Просто, мы говорили о поэзии, о чём-то ещё и как бы поняли, что мы свои.
Потом, знаешь, всё больше и больше, это общение не прекратилось, оно стало продолжаться, перешло в ежедневное порой, а еженедельным оно было всегда, оно было деловым по акциям, перформансам и прочим бредовым вещам, оно не замыкалось на рок-стори, оно было всеобъемлющим.
Вообще, то, что Илья — рок-поэт, это… Илья стал рок-поэтом, потому что на тот момент так он мог лучше себя выразить.
Он, когда с этим делом пришлось ему попрощаться, не могу сказать, что это было очень легко для него, когда Слава окончательно распустил «Наутилус», после «Яблокитая», Илья не мог понять…
Илье, как всякому другому, всегда хотелось внимания, ему хотелось известности, это нормально наверно, особенно когда ты молод.
Ему хотелось быть! Он и так был самодостаточен, но ему хотелось, чтобы об этом знали, что он самодостаточен. И он, какое-то время, попытался сам, это было очень смешно, он конечно более музыкален, чем я, но когда Илья брал уроки игры на гитаре, а он уже жил в Москве, но каждый месяц приезжал сюда, приходишь к нему, а он сидит, терзает гитару. У них был проект с Сакмаровым, с Олегом, причём очень неплохой проект, на мой взгляд. Они его сделали, записали, но там уже другие вещи помешали. Ну и надо говорить прямо, пение Бутусова и пение Кормильцева — это абсолютно разные вещи. Нельзя сравнивать. Конечно, нет, он не был просто рок-поэт…
Прежде всего — он был провокатор. Потом он был энциклопедист. Потом он был интеллектуал.
Хотя можно сказать так: сначала он был интеллектуал, потом провокатор, потом энциклопедист. Всё остальное, это уже производные.
Рок-поэзия, просто поэзия, которой много, которая ненамного слабее… Ты знаешь, меня поразило… я много общаюсь, всю жизнь, с людьми, которые интересны, а на днях, когда сюда приезжал Юра Шевчук, с концертом, мы в очень близких с Юрой отношениях, честно могу сказать, что мы друзья. У Юры всегда были очень сложные отношения к Илье, не буду рассказывать почему, там была своя преамбула и на протяжении многих лет я пытался Юре сказать, что всё, что он делает, это достойно, но Юра, со своим темпераментом сразу выхватывал шашку… а тут он мне говорит, а разговор был о политике и перешёл на Кормильцева, по естественным причинам, ошибкой думать, что Илья стал радикален только в последние годы жизни и стал вовлечён в политику, Илья таким был всегда.
Роком он занялся из своего интереса к этому. И вот, Юра мне признался, что вот «знаешь, я изменил своё отношение к Илье, не только как к общественной фигуре, потому что ну какие мы все радикалы по сравнению с ним?» сказал «Юра, музыкант», который там знаковая персона и так далее. Он говорит «ты знаешь, те тексты, которые он делал, это нечто!» Когда такое говорит Шевчук, это много чего стоит. Он смог отказаться от своего неприятия этих текстов, он часто мне говорил такую фразу «а чё Слава сам-то не пишет, вообще? У него же круто получается». Ну вот, выходит, что когда они писали вдвоём, это было на другом уровне всё.
А издательская деятельность, переводческая, я всем этим занимался вместе с ним. Я с ним работал, как с издателем, на первый перевод его подвиг я. Тоже была такая смешная история, мне Гребенщиков дал несколько книжек с собой почитать, из Питера, на английском, понятное дело, а я, со своим тупым знанием английского, прочитав одну, а это был Ричард Бротиган «Ловля форели в Америке», говорю «Илья, а ты попробуй, вообще, перевести». Это был первый перевод Ильи, в 85-ом году. Естественно, тогда опубликовать его не получилось, но потом его напечатали, к счастью, у меня сохранился единственный экземпляр перевода.
Сложный был человек, разный. Друзей у него мало было.
Он вёл слишком бурную жизнь, внешне, а внутренне — он был очень одинокий человек, человек с кучей комплексов. Открывался он очень редко, естественно, да это как у каждого из нас.
С ним дружить было очень непросто, очень часто это превращалось в такие садомазохистические отношения. Он мог быть… он вообще был эгоцентричен, абсолютно, но при этом он был истеричен, но в дружбе на это не обращаешь внимания.
Чем больше человек, тем сложнее. Илья — очень большая личность была.
У меня с ним свои отношения были. У Славы с ним были свои отношения. Я могу сказать, что я безумно рад, что они помирились.
Я знаю, как Слава Бутусов пытался попасть в Лондон и сколько он сил угрохал на это… и, в общем, всё равно, не получилось…
Почему, я тебе не на камеру расскажу.